«В гимназии я пробыл четыре года, живя нахлебником у мещанина Ростовцева…» (И.А. Бунин)

В  гимназии  я  пробыл  четыре  года,   живя  нахлебником  у   мещанина Ростовцева, в мелкой и бедной среде: попасть в иную среду  я не мог, богатые горожане в нахлебниках не нуждались.  Как ужасно было начало этой жизни! Уже  одно то, что это был мой первый городской вечер, первый после разлуки с отцом и матерью, первый в совершенно новой и  убогой обстановке, в двух тесных  комнатках,  в среде  до нелепости чужой  и чуждой  мне,  с  людьми, которых я, барчук, считал, конечно,  очень низкими и которые однако вдруг приобрели даже некоторую власть надо мной, – уже  одно это  было ужасно.  У  Ростовцевых  был  и  другой  нахлебник,  мой сверстник и одноклассник, незаконный сын одного батуринского помещика, рыжий мальчик Глебочка; но между нами не  было в тот вечер  еще никаких отношений, он дико сидел в  углу,  как зверек, попавший в клетку, дико и упорно молчал, со звериной недоверчивостью посматривая на меня исподлобья, да и я не спешил навязываться в  дружбу  к нему – между  прочим и по той  причине, что он казался мне не совсем обыкновенным мальчиком, от  которого, может, надо было держаться подальше: я еще в Каменке  знал, что он будет жить вместе со мной, и  однажды    слышал,  как  нехорошо  назвала  его  наша нянька,  разумея  его незаконное происхожденье. А на дворе, как  нарочно,  было сумрачно, к вечеру стало накрапывать,  бесконечная  каменная  улица,  на  которую я смотрел  из окошечка,  была  мертва,   пуста,  а  на  полуголом  дереве за забором противоположного  дома,  горбясь  и  натуживаясь, не обещая ничего  доброго, каркала ворона,  на  высокой  колокольне, поднимавшейся  вдали за  железными пыльными крышами в ненастное  темнеющее  небо,  каждую  четверть часа нежно, жалостно и безнадежно пело и играло что-то…

     Отец в такой вечер тотчас  закричал бы зажечь огонь, подать самовар или прежде времени  накрывать  на  стол  к  ужину– «терпеть не  могу  этого чертового  уныния!» Но  тут  огня  не  зажигали,  за  стол когда  попало  не садились, – тут  на все  знали свой час  и срок. Так  было и  теперь: огонь зажгли,  когда  уже  совсем стемнело и воротился  из  города хозяин. Это был высокий, стройный человек с правильными чертами смуглого лица и сухой черной бородой,  кое-где  тронутой серебристыми  волосами,  чрезвычайно  скупой  на слова, неизменно требовательный и назидательный, на все имевший и для себя и для  других  твердые правила, какой-то «не нами, глупцами, а нашими отцами и «дедами» раз навсегда выработанный устав благопристойной жизни, как домашней, так и общественной.  Он  занимался  тем,  что  скупал и  перепродавал  хлеб, скотину,  и  потому  часто  бывал в  разъездах.  Но даже  и тогда, когда  он отсутствовал, в его доме,  в его семье (состоявшей из миловидной и спокойной жены, двух тихих  отроковиц  с голыми  круглыми шейками и шестнадцатилетнего сына) неизменно  царило  то, что было установлено его суровым и  благородным духом:   безмолвие,  порядок,  деловитость,   предопределенность   в  каждом действии, в  каждом  слове…  Теперь,  в эти грустные  сумерки,  хозяйка  и девочки, сидя каждая за своим рукодельем, сторожко ждали его  к ужину. И как только стукнула наружи калитка, у  всех  у них  тотчас  же слегка сдвинулись брови.

     – Маня, Ксюша, накрывайте, – негромко сказала хозяйка и, поднявшись с места, пошла в кухню.

 Он  вошел, снял в маленькой прихожей  картуз  и  чуйку и остался в одной легкой серой поддевке, которая вместе с вышитой косовороткой и ловкими опойковыми  сапогами  особенно  подчеркивала  его русскую  ладность.  Сказав что-то  сдержанно-приветливое  жене,  он  тщательно  вымыл  и   туго  отжал, встряхнул руки под медным рукомойником, висевшим над лоханью в кухне. Ксюша, младшая девочка,  потупив  глаза,  подала ему  чистое длинное  полотенце. Он неспеша вытер руки,  с  сумрачной усмешкой  кинул полотенце ей на голову, – она при этом радостно вспыхнула, – и, войдя в комнату, несколько  раз точно и красиво перекрестился и поклонился на образничку в угол…

Первый мой ужин у Ростовцевых тоже крепко запомнился мне – и не потому только, что состоял  он из очень странных для меня кушаний.  Подавали сперва похлебку, потом, на деревянном круге, серые шершавые рубцы, один вид и запах которых  поверг меня в трепет  и которые  хозяин  крошил, резал,  беря прямо руками, к  рубцам – соленый арбуз, а под конец гречишный крупень с молоком. Но дело было  не в этом, а в том, что, так как я ел только похлебку и арбуз, хозяин раза два слегка покосился на меня, а потом сухо сказал:

     – Надо ко  всему привыкать,  барчук.  Мы люди  простые, русские,  едим пряники неписанные, у нас разносолов нету…

 И  мне  показалось,  что последние  слова он  произнес почти  надменно, особенно полновесно и внушительно, – и тут впервые пахнуло на меня тем, чем я так крепко надышался в городе впоследствии: гордостью… Гордость в  словах Ростовцева звучала  вообще весьма не редко. Гордость чем? Тем, конечно, что  мы, Ростовцевы,  русские,  подлинные русские, что мы живем той  совсем особой, простой,  с  виду скромной жизнью,  которая и есть настоящая  русская  жизнь и  лучше которой нет и не  может  быть,  ибо  ведь скромна-то она  только с виду, а на деле  обильна, как нигде, есть  законное порожденье исконного духа  России,  а  Россия  богаче, сильней,  праведней и славней  всех стран в  мире. Да  и  одному ли  Ростовцеву  присуща  была эта гордость? Впоследствии  я увидал, что очень и очень многим, а теперь вижу  и другое:  то,   что   была  она   тогда  даже  некоторым  знамением  времени, чувствовалась в ту пору особенно и не только в одном нашем городе. Куда она девалась позже, когда  Россия гибла? Как не отстояли  мы всего того, что так гордо называли мы русским, в силе и правде чего мы,  казалось, были  так  уверены?  Как бы то ни было,  знаю  точно,  что я рос  во времена величайшей  русской  силы  и огромного  сознанья  ее.  Поле моих отроческих наблюдений было  весьма  нешироко, и однако то, что я  наблюдал тогда, было, повторяю,  показательно.  Да, впоследствии  я  узнал,  что  далеко  не  один Ростовцев говорит в таком роде, то и дело  слышал  эти мнимо-смиренные речи, – мы, мол, люди серые, у нас сам государь Александр Александрович в смазных сапогах ходит, – а теперь не сомневаюсь, что они были весьма характерны  не только для нашего  города, но и вообще для тогдашних  русских чувств. В проявлениях этих чувств было, конечно,  много и показного, – как, например, играла каждая  чуйка на каждом перекрестке, завидев в пролет  улицы церковь, снимая  картуз,  крестясь  и чуть  не до земли  кланяясь;  с игры то и  дело срывались, слова часто не вязались с жизнью, одно чувство не редко сменялось другим, противоположным; но что все-таки преобладало?  Ростовцев сказал однажды, указывая на  оконный косяк,  где были сделаны им какие-то пометки мелом:  – Что нам векселя! Не русское это дело. Вот в старину их и в помине не было, записывал  торговый человек, кто сколько ему должен,  вот вроде этого, простым  мелом на притолке.  Пропустил должник срок  в  первый раз, торговый человек вежливо напоминал ему о том. Пропустил другой – остерегал: ой, мол, смотри, не забудь и в третий раз, а то возьму да и сотру свою пометку. Тебе, мол, тогда дюже стыдно будет!  Таких,  как  он,  конечно,  было  мало. По  роду  своих занятий  он был «кулак», но кулаком  себя, понятно,  не считал да и не  должен был  считать: справедливо  называл он  себя  просто торговым человеком,  будучи не чета не только  прочим  кулакам,  но  и вообще  очень  многим нашим  горожанам.  Он, случалось, заходил к нам, своим нахлебникам,  и  порой вдруг спрашивал, чуть усмехаясь:

 – А стихи вам нынче задавали?

 Мы говорили:

     – Задавали.

     – Какие же?

     Мы бормотали: –  «Небо  в час дозора  – обходя луна – светит  сквозь

узоры – мерзлого окна …»

     –  Ну, это  что-й-то не складно, – говорил он. –  «Небо в час дозора

обходя луна» – я этого что-й-то не понимаю.  Не  понимали и  мы, ибо  почему-то никогда не обращали вниманья на запятую после  слова «обходя».  Выходило действительно  нескладно.  И мы  не знали, что сказать, а он опять спрашивает:

     – А еще?

     –  А еще  «тень высокого  старого  дуба голосистая  птичка любила,  на ветвях, переломанных бурей, она кров и покой находила…»

     –  Ну, это  ничего,  приятно,  мило.  А  вот  вы  прочитайте  энти про всенощную и «под большим шатром».   И я смущенно начинал:    «Приди  ты, немощный,  приди  ты,  радостный,  звонят  ко всенощной,  к молитве благостной.. Он слушал, прикрывая  глаза.  Потом я читал Никитина: «Под большим  шатром голубых небес, вижу, даль  степей расстилается …» Это было  широкое   и   восторженное  описание  великого   простора,  великих  и разнообразных богатств,  сил  и дел  России. И когда  я доходил до гордого и радостного конца, до разрешенья этого описания: «Это ты, моя Русь державная, моя родина православная!» – Ростовцев сжимал челюсти и бледнел.    – Да, вот это  стихи!  –  говорил  он, открывая глаза, стараясь  быть спокойным, поднимаясь и уходя.  – Вот это надо  покрепче учить! И  ведь кто писал-то? Наш брат мещанин, земляк наш!   Прочие  «торговые  люди»  нашего  города,  и  большие  и  малые,  были, повторяю, не Ростовцевы, чаще всего только на словах  были хороши: не мало в своем деле они  просто разбойничали, «норовили содрать с живого и мертвого», обмеривали и обвешивали, как последние жулики,  лгали и облыжно клялись  без всякого стыда и  совести, жили грязно  и  грубо,  злословили друг  на друга, чванились  друг  над  другом,  дышали друг  к другу  недоброжелательством  и завистью походя,  над дураками  и  дурочками,  калеками  и  юродивыми, которых   в   городе   шлялось   весьма   порядочно,  потешались  с  ужасной бессердечностью и низостью, на  мужиков смотрели  с  величайшим и  ничуть не скрываемым  презрением,  «объегоривали»  их  с  какой-то  бесовской  удалью, ловкостью  и  веселостью.  Да  не  очень  святы  были  и  другие  сограждане Ростовцева, – всем известно, что такое был и есть русский чиновник, русский начальник, русский обыватель, русский мужик, русский  рабочий. Но ведь  были же у них и достоинства. А что до гордости Россией и всем русским, то ее было еще раз говорю, даже в излишестве.  И не один Ростовцев мог гордо побледнеть тогда, повторяя восклицание Никитина: «Это  ты, моя Русь  державная!» – или говоря  про Скобелева, про Черняева, про  Царя-Освободителя, слушая в соборе из   громовых   уст   златовласого   и   златоризного   диакона  поминовение «благочестивейшего,  самодержавнейшего, великого Государя  нашего Александра Александровича»  – почти с ужасом прозревая  вдруг, над каким действительно необъятным царством всяческих стран, племен, народов, над  какими несметными богатствами  земли  и силами  жизни,  «мирного и  благоденственного  жития», высится русская корона…

 

 

 

 

Поделиться в соц. сетях

0
Эта запись опубликована в рубриках: Живое слово. Постоянная ссылка.

Оставить комментарий

Почта (не публикуется) Обязательные поля помечены *

*

Вы можете использовать эти HTML теги и атрибуты: <a href="" title=""> <abbr title=""> <acronym title=""> <b> <blockquote cite=""> <cite> <code> <del datetime=""> <em> <i> <q cite=""> <strike> <strong>